– Не такая, как эта, а эта самая.
Можно мне ее чуть-чуть потрогать, если тебе не больно?
– Нет, не больно.
У меня болит только голова, ноги и ступни.
А рука, по-моему, вовсе ничего не чувствует.
– Неверно, Ричард, – сказала она. – Эта рука все отлично чувствует.
– Я не люблю на нее смотреть.
Давай-ка лучше закроем глаза на нее.
– Давай.
Но тебе она не снится?
– Нет.
Мне снятся другие сны.
– Да.
Наверно.
А вот мне последнее время снится эта рука.
Теперь, когда я ее потрогала, мы можем поговорить о чем-нибудь веселом.
О чем бы это веселом нам с тобой поговорить?
– Давай смотреть на людей, а потом будем о них разговаривать.
– Чудно! – сказала она. – Но мы не будем говорить о них гадости.
Только чуть-чуть посмеемся. Мы ведь это умеем, правда?
И ты и я.
– Ладно, – сказал полковник. – Официант! Аnсоrа due Martini!
Ему не хотелось громко произносить слово «Монтгомери», потому что за соседним столиком сидела какая-то пара, явно англичане.
«А вдруг этот англичанин был ранен в пустыне? – подумал полковник. – Хотя что-то не похоже.
Но не дай бог вести себя по-свински.
Посмотри лучше, какие глаза у Ренаты, – думал он. – Это самое красивое из всей ее красоты, и таких длинных ресниц я ни у кого не видел, и глазок она не строит, а смотрит всегда прямо и открыто.
Она замечательная девушка, но я-то что делаю?
Ведь это подло!
Она твоя последняя, настоящая и единственная любовь, – думал он, – и ничего тут подлого нет.
Это просто твоя беда, вот и все.
Неправда, это счастье, тебе очень посчастливилось».
Они сидели за маленьким столиком в углу, а справа от них, за столиком побольше, сидели четыре женщины.
Одна из них была в трауре, но траур выглядел так театрально, что напоминал полковнику Диану Маннерс, игравшую монахиню в «Чуде» Макса Рейнгардта. У женщины было миловидное, пухлое, веселое от природы лицо, и траур выглядел на ней нелепо.
«У другой женщины за этим же столиком волосы в три раза белее, чем обыкновенная седина, – думал полковник. – Лицо у нее тоже симпатичное».
Лица остальных женщин ему ничего не говорили.
– По-твоему, они лесбиянки? – спросил он Ренату.
– Не знаю. Но они очень милые.
– По-моему, лесбиянки.
А может, просто подруги.
Или и то и другое.
Мне-то все равно, я их не осуждаю.
– Я люблю, когда ты добрый.
– Как ты думаешь, слово «доблестный» произошло от слова «добрый»?
– Не знаю, – сказала девушка и кончиками пальцев погладила его искалеченную руку. – Но я люблю тебя, когда ты добрый.
– Тогда я постараюсь быть добрым, – сказал полковник. – А кто, по-твоему, вон тот сукин сын, который сидит за ними?
– Ненадолго же хватает твоей доброты, – сказала девушка. – Давай спросим Этторе.
Они поглядели на человека, сидевшего за третьим столиком.
У него было странное лицо, напоминавшее увеличенный профиль обиженного судьбою хорька или ласки, а кожа испещрена оспинами и пятнами, как поверхность луны, на которую смотришь в дешевый телескоп; полковник подумал, что человек этот похож на Геббельса, если бы у герра Геббельса загорелся самолет и он не смог оттуда вовремя выброситься.
Над лицом, которое беспрерывно во что-то вглядывалось, словно все на свете можно узнать – стоит только разглядеть или выспросить как следует, торчали черные волосы, но совсем не такие, как у людей.
Казалось, будто с него сняли скальп, а потом наклеили волосы обратно.