Эрнест Хемингуэй Во весь экран За рекой в тени деревьев (1950)

Приостановить аудио

– Слушаюсь.

– А потом отнесите поосторожней ко мне и запакуйте как следует к двенадцати часам завтрашнего дня. Я возьму его с собой.

– Слушаюсь, полковник.

– Тебе хочется на него посмотреть? – спросила девушка.

– Очень, – ответил полковник. – Gran Maestro, пожалуйста, еще бутылку редерера и, прошу вас, поставьте стул так, чтобы мы могли поглядеть на портрет.

Мы страстные поклонники живописи.

– Больше редерера не заморожено, – сказал Gran Maestro. – Но если хотите, есть перье-жуэ.

– Несите его сюда, – сказал полковник и добавил: – Пожалуйста. – Он обратился к девушке: – Я не привык говорить с людьми, как Джорджи Паттон. Не вижу в этом нужды.

К тому же Джорджи Паттон умер.

– Бедняга.

– Да, и был беднягой всю жизнь.

Хотя денег у него куры не клевали, да и танков была уйма.

– Тебе не нравятся танки?

– Да.

Не столько танки, сколько те, кто в них сидит.

Броня превращает людей в наглецов, а это первый шаг к трусости, к настоящей трусости.

Может, тут виновата еще и боязнь пространства.

Он взглянул на нее, улыбнулся и пожалел, что заговорил о вещах, которые ей непонятны. У нее был вид неопытного пловца, который привык плавать на мелком месте, у отлогого берега, и вдруг не чувствует больше дна под ногами; он постарался ее ободрить:

– Прости меня, дочка.

Я часто бываю несправедлив.

И все же в том, что я говорю, больше правды, чем в генеральских мемуарах.

После того как человек получит генеральскую звезду или несколько звезд, правда становится для него такой же недосягаемой, как святой Грааль для наших предков.

– Но ведь ты и сам занимал генеральскую должность.

– Не бог весть как долго, – сказал полковник. – Капитаны – вот кто знает настоящую правду и может ее рассказать.

А кто не может, тех надо разжаловать.

– А меня ты разжалуешь, если я солгу?

– Смотря по тому, о чем ты будешь лгать.

– А я не собираюсь лгать о чем бы то ни было.

Я не хочу, чтобы меня разжаловали.

Это звучит так страшно.

– Еще бы, – сказал полковник. – Тебя отошлют в тыл вместе с рапортом в одиннадцати экземплярах – и все одиннадцать я подпишу собственноручно.

– А ты многих разжаловал?

– Порядочно.

В бар вошел портье; он нес портрет в большой раме, лавируя между столиками, как яхта, поднявшая слишком много парусов.

– Возьмите два стула и поставьте их вон туда, – сказал полковник младшему официанту. – Смотрите, не заденьте холст.

И придерживайте портрет, не то он упадет. – Повернувшись к девушке, он заметил: – Раму надо будет сменить.

– Знаю, – сказала она. – Но я ее выбирала.

Увези его без рамы, а на будущей неделе мы купим другую, получше.

А теперь смотри на портрет.

Не на раму.

Смотри. Говорит он что-нибудь обо мне или нет?

Портрет был хорош – не ремесленный, не холуйский, не манерный и не архисовременный.

Вот так бы, наверно, писали наших возлюбленных Тинторетто или, на худой конец, Веласкес, если бы жили среди нас.

Однако это не было подражанием ни тому, ни другому.

Просто великолепный портрет – они еще попадаются в наше время.

– Поразительно, – сказал полковник. – Вот молодец!

Портье и младший официант держали портрет, заглядывая сбоку.

Gran Maestro не скрывал своего восхищения.

Двумя столиками дальше сидел американец и пытался определить своим журналистским глазом, кто написал этот портрет.

Ко всем остальным портрет был повернут тыльной стороной.