– Слушаюсь.
– А потом отнесите поосторожней ко мне и запакуйте как следует к двенадцати часам завтрашнего дня. Я возьму его с собой.
– Слушаюсь, полковник.
– Тебе хочется на него посмотреть? – спросила девушка.
– Очень, – ответил полковник. – Gran Maestro, пожалуйста, еще бутылку редерера и, прошу вас, поставьте стул так, чтобы мы могли поглядеть на портрет.
Мы страстные поклонники живописи.
– Больше редерера не заморожено, – сказал Gran Maestro. – Но если хотите, есть перье-жуэ.
– Несите его сюда, – сказал полковник и добавил: – Пожалуйста. – Он обратился к девушке: – Я не привык говорить с людьми, как Джорджи Паттон. Не вижу в этом нужды.
К тому же Джорджи Паттон умер.
– Бедняга.
– Да, и был беднягой всю жизнь.
Хотя денег у него куры не клевали, да и танков была уйма.
– Тебе не нравятся танки?
– Да.
Не столько танки, сколько те, кто в них сидит.
Броня превращает людей в наглецов, а это первый шаг к трусости, к настоящей трусости.
Может, тут виновата еще и боязнь пространства.
Он взглянул на нее, улыбнулся и пожалел, что заговорил о вещах, которые ей непонятны. У нее был вид неопытного пловца, который привык плавать на мелком месте, у отлогого берега, и вдруг не чувствует больше дна под ногами; он постарался ее ободрить:
– Прости меня, дочка.
Я часто бываю несправедлив.
И все же в том, что я говорю, больше правды, чем в генеральских мемуарах.
После того как человек получит генеральскую звезду или несколько звезд, правда становится для него такой же недосягаемой, как святой Грааль для наших предков.
– Но ведь ты и сам занимал генеральскую должность.
– Не бог весть как долго, – сказал полковник. – Капитаны – вот кто знает настоящую правду и может ее рассказать.
А кто не может, тех надо разжаловать.
– А меня ты разжалуешь, если я солгу?
– Смотря по тому, о чем ты будешь лгать.
– А я не собираюсь лгать о чем бы то ни было.
Я не хочу, чтобы меня разжаловали.
Это звучит так страшно.
– Еще бы, – сказал полковник. – Тебя отошлют в тыл вместе с рапортом в одиннадцати экземплярах – и все одиннадцать я подпишу собственноручно.
– А ты многих разжаловал?
– Порядочно.
В бар вошел портье; он нес портрет в большой раме, лавируя между столиками, как яхта, поднявшая слишком много парусов.
– Возьмите два стула и поставьте их вон туда, – сказал полковник младшему официанту. – Смотрите, не заденьте холст.
И придерживайте портрет, не то он упадет. – Повернувшись к девушке, он заметил: – Раму надо будет сменить.
– Знаю, – сказала она. – Но я ее выбирала.
Увези его без рамы, а на будущей неделе мы купим другую, получше.
А теперь смотри на портрет.
Не на раму.
Смотри. Говорит он что-нибудь обо мне или нет?
Портрет был хорош – не ремесленный, не холуйский, не манерный и не архисовременный.
Вот так бы, наверно, писали наших возлюбленных Тинторетто или, на худой конец, Веласкес, если бы жили среди нас.
Однако это не было подражанием ни тому, ни другому.
Просто великолепный портрет – они еще попадаются в наше время.
– Поразительно, – сказал полковник. – Вот молодец!
Портье и младший официант держали портрет, заглядывая сбоку.
Gran Maestro не скрывал своего восхищения.
Двумя столиками дальше сидел американец и пытался определить своим журналистским глазом, кто написал этот портрет.
Ко всем остальным портрет был повернут тыльной стороной.