– Слушай, что я тебе говорю, портрет.
К черту, ты ведь до этого еще не дорос.
Такие мысли нельзя произносить вслух, как бы верны они ни были.
Многого я так и не смогу тебе сказать, и, может, для меня это к лучшему.
Пора, чтобы и мне хоть немножко было лучше.
А как ты думаешь, портрет, для меня ведь так будет лучше?
– Чего же ты приумолк, портрет? – спросил он. – Проголодался?
Я-то, кажется, проголодался.
И он позвонил коридорному, который приносил ему завтрак.
Он знал, что, хотя уже светло и на Большом канале видна каждая свинцовая и выпуклая от ветра волна, а прилив нагнал много воды к причалу Дворца прямо против окон его комнаты, – телефонного звонка он долго не услышит.
«Молодые спят крепко, – думал он. – Им так и полагается».
– Почему мы стареем? – спросил он коридорного со стеклянным глазом, который подал ему меню.
– Откуда я знаю, полковник?
Наверно, это закон природы.
– Да.
И я так подозреваю.
Глазунью, чай и поджаренный хлеб.
– А из американских блюд ничего не хотите?
– К чертовой матери все американское, кроме меня самого.
A Gran Maestro уже пришел?
– Он достал для вас вальполичеллу в больших оплетенных флягах по два литра; вот я принес вам графин.
– Ну и человек, – сказал полковник. – Господи Иисусе, как бы я хотел дать ему полк.
– Вряд ли он возьмет.
– Да, – сказал полковник. – Мне и самому он совсем ни к чему.
ГЛАВА 19
Полковник позавтракал неторопливо, как боксер, который после зверского удара слышит счет «четыре» и умеет за оставшиеся пять секунд дать отдых мышцам.
– Портрет, – сказал он, – тебе бы тоже не мешало дать отдых мышцам.
Боюсь только, что вот как раз это тебе и не удастся.
Мы тут ограничены тем, что зовут статическим началом в живописи.
Понимаешь, портрет, почти ни в одной картине – я говорю о живописи – нет движения; только некоторые художники это умеют.
Очень немногие.
Я бы очень хотел, чтобы твоя хозяйка была здесь и принесла с собой движение.
Откуда девушки, вроде тебя или нее, так много знают с самых ранних лет и почему вы такие красивые?
У нас в Америке, если девушка хороша, она наверняка из Техаса и, если тебе повезет, знает, какой нынче месяц.
Но вот считают они все хорошо.
Их учат считать, держать коленки вместе и накручивать локоны на бигуди.
За свои грехи, если у тебя есть грехи, – попробуй как-нибудь, портрет, поспать в одной постели с девушкой, которая закрутила волосы на бигуди, чтобы завтра быть покрасивее!
Не сегодня, а именно завтра.
Сегодня они никогда не стараются быть красивыми.
А вот завтра – другое дело. Завтра надо выдержать конкуренцию.
А Рената – то есть ты сама – спит, не думая о своих волосах.
Они разметались по подушке, эти темные шелковистые волосы – для нее всего-навсего надоедливая обуза, – их вечно забываешь расчесывать, несмотря на причитания гувернантки. Я так и вижу, как она идет по улице, легким, размашистым шагом, ветер треплет ее волосы, как хочет, а грудь приподнимает свитер, и потом я вижу ночи в Техасе, тягостные, словно натянутые на металлические бигуди.
– Не коли меня этими железками, любимая, – сказал он портрету, – а я уж тебе отплачу круглыми, полновесными серебряными долларами или чем-нибудь еще.
«Опять грубишь», – подумал он.
И вдруг сказал уже совсем по-свойски: – Ты так чертовски красива, что даже тошно.
И к тому же с тобой непременно угодишь в тюрьму за растление малолетних.
Рената все же старше тебя на два года.
А тебе нет и семнадцати.
Почему она не может быть моей, почему я не могу любить ее и тешить, быть всегда добрым и ласковым, родить с ней пятерых сыновей, а потом разослать их во все пять концов света, где бы эти концы ни были?
Не понимаю.