Но помню, и у меня бывали здравые мысли, когда игра шла ва-банк".
Он попал в дальнюю часть города, которая прилегала к Адриатике, – эти кварталы он любил больше всего.
Шагая по узенькой улочке, он решил не считать, сколько пересек переулков и мостов, а потом сориентироваться и выйти прямо к рынку, не попав ни разу в тупик.
Это была такая же игра, как для других людей пасьянс.
Но она имела то преимущество, что, играя в нее, вы двигаетесь и любуетесь домами, городским пейзажем, лавками, тратториями и старыми дворцами Венеции.
Если любишь Венецию, это отличная игра.
Да, это своего рода solitaire ambulante, а выигрываешь радость для глаз и для сердца.
Если доберешься в этой части города до рынка, ни разу не сбившись с пути, игра твоя.
Но нельзя облегчать себе задачу и вести счет переулкам и мостам.
По другую сторону канала игра заключалась в том, чтобы, выйдя из дверей «Гритти», попасть, не заблудившись, прямо на Риальто через Fondamente Nuove.
Оттуда можно было подняться на мост, перейти через него и спуститься к другому рынку.
Рынки полковник любил больше всего.
В каждом городе он первым делом осматривал рынки.
Тут он услышал, как двое юнцов прохаживаются на его счет у него за спиной.
Он определил их возраст по голосу и не оглянулся, но старался на слух сохранить дистанцию, ожидая поворота, чтобы обернуться и посмотреть, что это за птицы.
"Они идут на работу, – решил он. – Может, это бывшие фашисты, а может, кто-нибудь еще, а может, просто любители почесать язык.
Но они говорят обо мне обидно.
И дело вовсе не в том, что я американец, – им не нравлюсь я сам, моя седина, то, что я прихрамываю, мои походные сапоги. (Молодчикам такого сорта удобные походные сапоги не нравились.
Они любили сапоги с подковками, которые гулко стучали по плитам мостовой и блестели как зеркало.)
Вот и мой плащ на их взгляд мешковат.
А теперь они толкуют о том, почему это я вышел в такую рань, и готовы голову прозакладывать, что я уже не мужчина".
Дойдя до угла, он круто свернул налево, посмотрел, с кем ему предстоит иметь дело, смерил разделяющее их расстояние, и когда юнцы обогнули угол, образуемый апсидой церкви Фрари, полковника не было и в помине.
Он стоял в мертвом пространстве за апсидою старинной церкви, а услышав, что они подошли вплотную, выступил вперед, засунув кулаки в карманы дождевика, и повернулся к ним – он сам, и дождевик, и два кулака в карманах.
Они остановились, и он поглядел им обоим в глаза, и его улыбка была похожа на оскал мертвеца – старый, испытанный прием.
Потом он посмотрел им на ноги – таким типам всегда смотришь на ноги, ведь они носят слишком узкие ботинки, и если их снять, увидишь одни мозоли.
Не говоря ни слова, полковник сплюнул.
Оба молодчика – да они и в самом деле были фашисты – смотрели на него с ненавистью и еще с каким-то чувством.
Затем они снялись с места, как болотные птицы, вскидывая ноги, будто цапли, и в то же время напоминая чем-то ибисов в полете; они то и дело злобно оглядывались, надеясь оставить за собой последнее слово, когда отойдут достаточно далеко.
"Жаль, что их не было десять на одного, – подумал полковник. – Тогда они, пожалуй, и решились бы на драку.
Впрочем, что их винить, ведь они побежденные.
Но вели они себя совсем неподобающе с человеком моего звания и возраста.
И потом, глупо думать, что ни один полковник пятидесяти лет от роду не поймет их языка.
И еще глупее думать, что старый пехотинец не захочет драться рано утром при таком небольшом перевесе у противника, как два к одному.
Мне было бы неприятно драться в этом городе, ведь я так люблю здешний народ.
Я бы этого не хотел.
Но разве не могли эти дурно воспитанные юнцы сообразить, на кого они нарвались?
Разве они не знают, откуда у человека берется хромота?
Разве они не могли разглядеть признаки, по которым узнаешь старых фронтовиков так же безошибочно, как рыбака – по шрамам на ладонях, которые прорезала бечева с большой рыбой?
Правда, они видели только мою спину, мою задницу, ноги и сапоги.
Но они могли узнать меня по походке.
Или, может, походка у меня изменилась?
Впрочем, когда я посмотрел на них и подумал – конец вам обоим! – они меня как будто поняли.
Поняли как нельзя лучше.
Чего стоит человеческая жизнь?
У нас в армии – десять тысяч долларов, если ты застрахован.
К чему это я?
Ах да, я как раз думал об этом, когда появились эти хлюсты; я думал о том, сколько денег сберег на своем веку моему правительству, пока всякое жулье опустошало казенную кормушку.
Да, – сказал он себе, – а сколько ты пустил по ветру в тот раз у Шато, считая по десять косых за голову?
Ну, никто этого, кажется, так и не понял, кроме меня самого.
А сейчас незачем им и объяснять.