Эмиль Золя Во весь экран Западня (1877)

Приостановить аудио

Ведь надоест же в конце концов дожидаться пары чулок по три недели и надевать рубашку с неотстиранными пятнами.

Жервеза даже не огорчалась. Она желала счастливого пути всем своим бывшим клиентам и говорила, что только рада не копаться больше в их грязище.

Что ж! Пусть от нее откажется хоть весь квартал — тем лучше! Меньше грязи, меньше работы — только и всего!

А тем временем у нее остались только неаккуратные плательщики, проститутки да женщины вроде г-жи Годрон, у которой белье так воняло, что ни одна прачка на всей Рю-Нев не принимала его в стирку. Прачечная прогорала.

Жервеза была принуждена рассчитать последнюю работницу, г-жу Пютуа, и осталась одна со своей девчонкой-помощницей, косоглазой Огюстиной, которая с годами все больше глупела.

Но и на них двоих не хватало работы: иной раз обе целыми днями били баклуши. Словом, развал был полный. Похоже, они скоро вылетят в трубу.

Естественным следствием лени и бедности было неряшество.

Трудно было узнать прежнюю гордость Жервезы — небесно-голубую прачечную.

Обшивка и стекла витрины почти никогда не мылись и были сверху донизу забрызганы грязью от проезжавших экипажей.

На латунных проволоках были вывешены только три грязно-серых тряпки, оставшиеся от клиентов, умерших в больнице.

Внутри было еще хуже: от постоянно сушившегося под потолком белья развелась такая сырость, что обои в стиле Помпадур отстали от стен и висели клочьями, точно паутина, заросшая пылью; поломанная, пробитая кочергою печь торчала в углу, словно чугунный лом в лавке старьевщика; гладильный стол производил такое впечатление, точно на нем обедал целый гарнизон: он был залит вином, кофе, измазан вареньем, весь в пятнах от ежедневных возлияний. В воздухе стоял острый запах прокисшего крахмала, воняло плесенью, подгоревшим салом, грязным бельем. Но Жервеза чувствовала себя в этой обстановке, как рыба в воде.

Она не замечала, что в прачечной становится все грязнее; она опустилась, привыкла к ободранным обоям, и к замызганным стеклам, и к тому, что сама она ходит неумытая и в рваной юбке. Жить в грязи было как-то уютнее. Бросить все на произвол судьбы, видеть, как все разваливается, как пыль постепенно забивает все щели и покрывает все своим бархатным ковром, чувствовать, как все постепенно замирает вокруг нее, и пребывать в ленивом оцепенении — стало для Жервезы истинным наслаждением.

Прежде всего покой, а на остальное наплевать!

Постоянно возраставшие долги уже не мучали ее.

Она потеряла всякую честность; если неизвестно, удастся заплатить или нет, — так лучше и не думать об этом.

Когда ей переставали отпускать в долг в какой-нибудь лавке, она переходила в другую.

Ей теперь приходилось мчаться по улице без оглядки, через каждые десять шагов ее подстерегал кредитор.

На одной только улице Гут-д'Ор она боялась проходить мимо угольщика, мимо бакалейщика, мимо зеленщицы и, чтобы попасть в большую прачечную на Рю-Нев, делала большой крюк по улице Пуассонье, что отнимало добрых десять минут.

Лавочники честили ее мошенницей.

Однажды вечером мебельщик, у которого была куплена мебель для Лантье, поднял такой крик, что все соседи сбежались. Он орал, что если ему сейчас же не заплатят денег, он задерет Жервезе юбки и возьмет свое натурой.

Конечно, когда происходили подобные сцены, Жервеза в ужасе дрожала, но потом встряхивалась, точно побитая собака, и тотчас забывала обо всем, а вечером как ни в чем не бывало садилась и ела не хуже обычного.

Вот тоже нахалы! Чего они лезут? Нет у нее денег — родит она их, что ли!

Притом все лавочники — мошенники и потому обязаны терпеть и ждать. И она спокойно засыпала в своей норе, стараясь не думать о том, что должно неминуемо произойти.

Ну, прогорит — и наплевать, черт возьми! А пока что пусть к ней не лезут!

Между тем матушка Купо поправилась.

Прачечная кое-как проскрипела еще целый год.

Летом всегда бывает немного больше работы: гуляющие барышни с бульваров приносят в стирку белые юбки и перкалевые платья.

Разорение надвигалось медленно; с каждой неделей Купо увязали все глубже и глубже. За этот год бывали периоды подъема, бывали и падения; в иные дни животы подводило от голода, и все щелкали зубами около пустого буфета, а иной раз объедались до отвала телятиной.

Матушку Купо очень часто можно было видеть на улице: пряча что-то под фартуком, она не спеша, точно гуляя, направлялась к ломбарду, на улицу Полонсо.

Она шла сгорбившись, с умильной ханжеской миной, точно богомольная старушка, идущая в церковь. Матушка Купо отнюдь не тяготилась этими прогулками, наоборот, ей нравились подобные мелочные делишки; эта торговля из-за тряпок, которые она выкладывала на прилавок, пробуждала в ней забытые инстинкты базарной кумушки.

Служащие ломбарда хорошо знали ее и прозвали

«Тетушка-четыре франка»: когда мамаше Купо предлагали за ее тощий сверточек три франка, она всегда требовала четыре. Жервезу точно бес обуял, — она была готова стащить в ломбард весь дом; она с радостью остриглась бы, если бы волосы принимали в заклад. В конце концов заклад — это самый легкий и удобный способ добывать деньги на пропитание. Мало-помалу весь домашний скарб переправился в ломбард: пошло туда белье, платье, даже мебель и инструменты.

Сначала Жервеза пользовалась каждым случайным заработком и выкупала вещи, — даром, что через неделю они закладывались снова.

Но потом она махнула на все рукой и стала продавать квитанции, — пусть все пропадет, наплевать!

Раз только ее точно ножом полоснуло по сердцу: чтобы заплатить двадцать франков судебному приставу, явившемуся описывать имущество, пришлось заложить каминные часы.

Перед этим она клялась, что скорее издохнет с голода, чем расстанется с ними.

Когда матушка Купо унесла часы в картонке из-под шляпы, Жервеза бессильно упала на стул и заплакала, точно у нее отняли все ее достояние.

Но матушка Купо неожиданно принесла не двадцать франков, а целых двадцать пять, и эти лишние пять франков утешили Жервезу; она сейчас же послала старуху за стаканчиком водки, чтобы спрыснуть неожиданную получку!

Теперь они частенько, когда бывали в ладу, выпивали вместе, пристроившись на краешке гладильного стола. Они пили смесь: водку пополам со смородинной настойкой.

Матушка Купо умела необычайно ловко, не расплескав ни капли, пронести полный стакан водки в кармане фартука.

Зачем соседям знать, что она несет?

Но, по правде говоря, соседи знали все как нельзя лучше. Зеленщица, хозяйка харчевни, молодцы из бакалейной лавки — все говорили: «Глядите! Старуха опять поплелась к „тетеньке“!» — или: «А старуха тащит в кармане водочку!»

И, разумеется, это еще больше восстанавливало соседей против Жервезы.

Она все проедает, скоро она прикончит свою лавочку! Да, да, еще немножко, и все будет подчищено, ни крошки не останется.

А Купо процветал среди этого разорения.

Он был здоров, как бык. Положительно, этот проклятый пьяница только жирел от водки.

Ел он до отвала и постоянно издевался над мозгляком Лорилле, уверявшим, что водка сводит человека в могилу: вместо ответа Купо только похлопывал себя по жирному и тугому, как барабан, животу.

Он выбивал на своем брюхе барабанную дробь, испускал оглушительные звуки, исполнял целые симфонии. Да, это был не живот, а настоящий турецкий барабан, способный внушить зависть любому ярмарочному зазывале.

Лорилле, который никак не мог нагулять себе брюшко и очень огорчался этим, говорил, что у Купо желтый, нездоровый жир.

Но тем не менее кровельщик продолжал напиваться и считал, что это очень полезно.