Мастерскую Титревиль, большую комнату с антресолями, загромождал огромный стол на козлах.
Вдоль голых стен выстроились этажерки, заваленные старыми картонками, пакетами и испорченными моделями, забытыми под толстым слоем пыли. Сквозь дыры желтовато-серых обоев виднелась штукатурка.
На потолке чернело большое пятно сажи от газовой горелки.
Два окна открывались настежь, и работницы, сидя за столом, видели всех, кто проходил на противоположном тротуаре.
Г-жа Лера, подавая пример, приходила раньше всех.
Затем дверь хлопала целых четверть часа: девицы-цветочницы являлись поодиночке, растрепанные, потные.
Как-то раз июльским утром Нана пришла последняя, что, впрочем, вообще было в ее привычке.
— Ах, — сказала она, — неплохо бы завести собственный экипаж!
И, не снимая шляпки — какой-то черной тряпицы (Нана называла ее каскеткой и без конца меняла на ней отделку), она подошла к окошку, высунулась и, перегибаясь вправо и влево, стала оглядывать улицу.
— Что это ты там высматриваешь? — подозрительно спросила г-жа Лера.
— Разве отец провожал тебя?
— Уж, конечно, нет, — беззаботно ответила Нана.
— Ничего я не высматриваю… Смотрю, что здорово жарко.
В самом деле, не поздоровится в такую погоду, если будешь бежать, как я!
Утро было душное и жаркое.
Работницы опустили жалюзи: через них они подсматривали за тем, что делается на улице; потом уселись за работу по обеим сторонам стола, за которым г-жа Лера председательствовала.
Работало здесь восемь мастериц, и перед каждой стоял на столе горшочек с клеем, лежали щипчики, инструменты и подушечка для гофрировки.
Середина стола была завалена тонкой проволокой, катушками, ватой, желтой и коричневой бумагой, готовыми листочками и лепестками, вырезанными из шелка, атласа или бархата. Посередине возвышался узкий графин, и одна из цветочниц поставила в него грошовый букетик, который еще накануне был приколот к ее корсажу, а теперь совсем завял.
— Да, вы еще не знаете, — сказала хорошенькая брюнетка Леони, нагибаясь над подушечкой и гофрируя на ней розовые лепестки.
— Бедняжке Каролине ужасно не повезло с тем малым, который поджидал ее по вечерам.
Нана, разрезая зеленую бумагу на тонкие полоски, воскликнула: — Вот черт!
Да ведь этот малый волочится за ней все дни напролет!
Мастерицы хихикнули исподтишка, и г-жа Лера была вынуждена выказать строгость. — Очень мило, дитя мое, — затараторила она, потирая нос. — Изящно ты выражаешься! Вот я расскажу твоему отцу, — посмотрим, как это ему понравится. Нана надула щеки, как бы сдерживая взрыв хохота. Вот уж, в самом деле! Отец! Сам-то он как выражается!
Но тут Леони очень быстро и очень тихо шепнула:
— Берегитесь!
Хозяйка…
В самом деле, в комнату входила высокая, сухопарая г-жа Титревиль.
Обычно она сидела внизу, в магазине.
Работницы очень боялись ее; она не любила шутить.
Она медленно обошла стол, над которым теперь безмолвно и прилежно склонились все головы, обозвала одну мастерицу растяпой, велела ей переделать маргаритку и удалилась, высокомерно, как всегда.
— Ату, ату ее! — повторяла Нана, и девицы покатывались с хохота.
— Барышни, барышни! — надрывалась г-жа Лера, стараясь казаться строгой.
— Вы заставите меня принять меры…
Но ее не слушали, ее не боялись.
Она была слишком снисходительна к этим девчонкам с озорными глазами: ей доставляло удовольствие где-нибудь в сторонке выведать у них о любовных похождениях, а если на столе находилось свободное местечко, то поиграть с ними в карты.
Как только дело доходила до пересудов, каждая морщинка на ее топорном лице, вся ее жандармская фигура начинали светиться радостью, знакомой всем кумушкам. Ее коробили лишь непристойные слова; надо было избегать только этого, а говорить можно было что угодно…
Да, в самом деле, недурное воспитание получила Нана в мастерской.
О, конечно, у нее были и соответствующие наклонности.
Но общение с целой кучей девчонок, вконец загубленных нищетой и пороком, окончательно отшлифовало ее.
Девушки работали бок о бок и разлагались все вместе — так подгнивает целая корзина яблок, в которую попалось несколько штук с гнильцой.
Разумеется, на людях все старались вести себя прилично, воздерживаться от грубостей, от чересчур мерзких выражений, — словом, разыгрывали порядочных девиц. Но зато по углам и на ушко говорились гадости. Стоило двум девчонкам сойтись вместе, как они тотчас же начинали корчиться от хохота, перекидываться сальными словечками. Кончался рабочий день, и они провожали друг друга домой; тут-то и начинался поток таких признаний, таких историй, что у кого угодно волосы встали бы дыбом. За этими разговорами и задерживались на улицах девчонки, опьяненные сутолокой.
А кроме того, на тех девушек, которые, подобно Нана, еще сохраняли благоразумие, — влияла тлетворная атмосфера мастерской, отвратительный дух кабацких попоек и разгульных ночей: его заносили гулящие работницы, приходившие в мастерскую с растрепанными волосами, в юбках, измятых до того, что казалось — они не снимались на ночь.
Ленивая томность, словно после брачной ночи, глубоко запавшие глаза и темные круги, которые г-жа Лера изысканно называла «синяками любви», охрипшие голоса, вихляющая походка — от всего этого веяло пороком, который витал вокруг рабочего стола, вокруг блестящих и хрупких искусственных цветов.
Нана жила этим и блаженствовала, если рядом с ней сидела девица, видавшая виды.
Долгое время она не отходила от долговязой Лизы, — говорили, что та беременна, — и не сводила с соседки сверкающих глаз, словно ожидая, что вот-вот Лиза вздуется и лопнет. Научить Нана чему-нибудь новому было бы очень трудно. Негодница знала решительно все; она узнала это еще на мостовой улицы Гут-д'Ор. В мастерской же она слышала, как все это делается, — постепенно ее охватывал задор, желание вести себя так, как ведут себя другие.
— Задохнуться можно! — пробормотала она, подходя к окошку будто для того, чтобы пониже опустить жалюзи. Но она снова высунулась в окно и посмотрела по сторонам.
В ту же минуту Леони, подглядывавшая за мужчиной, остановившимся на противоположном тротуаре, воскликнула:
— Что здесь делает этот старик?
Вот уже четверть часа, как он шпионит за нами!
— Какой-нибудь повеса, — заметила г-жа Лера.