И при всем том ни единой жалобы; наоборот, она всегда была приветлива и любезна, даже вечерами, когда до того уставала, что засыпала на ходу.
Сидя в этой комнате, среди всех этих лекарств, кузнец видел, с какой самоотверженностью Жервеза ухаживает за Купо, как она всем сердцем любит его, и проникался к ней величайшим уважением.
— Ну, старина, вот ты и поправился, — сказал он однажды выздоравливающему.
— Да я, признаться, и не боялся за тебя.
Твоя жена способна творить чудеса.
Гуже и сам собирался жениться.
По крайней мере г-жа Гуже подыскала ему очень подходящую девушку, тоже кружевницу. Ей очень хотелось обвенчать их.
Гуже согласился, чтобы не огорчать мать. Был назначен даже день свадьбы — в первых числах сентября.
Деньги на обзаведение молодых давно уже были положены в сберегательную кассу.
Но когда Жервеза заговаривала с ним о свадьбе, кузнец с сомнением покачивал головой и медленно говорил:
— Не все женщины похожи на вас, госпожа Купо.
Если бы все женщины были такие, как вы, я женился бы хоть на десяти сразу.
Прошло два месяца, и Купо начал вставать с постели.
Он мог пройти только от кровати до окна, да и то с помощью Жервезы.
У окна он садился в кресло Лорилле и клал правую ногу на табурет.
Этот шутник и зубоскал, который в любую погоду чувствовал себя на крыше, как у себя дома, никак не мог примириться со своим падением.
На это у него не хватало благоразумия.
Все два месяца, лежа в постели, он бесновался, выходил из себя и проклинал все на свете.
Что это за существование, в самом деле, когда приходится все время лежать на спине, с неподвижной, обмотанной и подвешенной, как сосиска, ногой!
Господи, да он теперь до того изучил потолок, что сумел бы с закрытыми глазами обвести каждую щелку, каждую трещину!
Когда Купо смог наконец сидеть в кресле, начались новые жалобы.
До каких пор он будет пригвожден к этому месту? Сидишь тут неподвижно, точно мумия!
В окне ничего интересного не увидишь — улица скучная, прохожих нет, с утра до ночи воняет жавелем.
Нет, право, он совсем состарился! Он отдал бы десять лет жизни только за то, чтобы посмотреть, как выглядят городские укрепления!
И Купо снова и снова начинал жаловаться на судьбу.
Нет, правда, эта катастрофа с ним — горькая несправедливость.
Он бы еще понял, если бы с крыши упал кто-нибудь другой. Но он, хороший мастер, непьющий, работяга!
— Если папаша сломал себе шею, — говорил Купо, — так ведь он был пьяница. И в тот день он тоже был пьян в стельку.
Я не говорю, что он заслужил такую смерть, но по крайней мере это понятно… А я-то ведь был натощак, спокоен, как младенец, ни капли спиртного не выпил в тот день! И вот я полетел кувырком с крыши только потому, что захотел помахать дочке рукой!..
Нет, это слишком!
Если и существует бог, то он распоряжается довольно странно.
Никогда я с этим не примирюсь.
Даже когда он окончательно поправился, у него осталась какая-то глухая обида на свою работу.
Что за проклятое ремесло — лазить целый день по крыше, как кошка!
Нет, буржуа не дураки!
Они посылают других на смерть; а сами так трусливы, что нипочем не полезут на лестницу! Сидят себе уютненько у камелька, и плевать им на бедноту. Под конец Купо стал даже доказывать, что каждый должен сам крыть свой дом.
Да, черт возьми, не хочешь мокнуть, так наладь себе крышу, — это по крайней мере будет справедливо!..
Потом он стал жаловаться, что не выучен никакому другому, более приятному и безопасному ремеслу, — например, столярному.
Все папаша Купо виноват.
У всех отцов эта дурацкая привычка — непременно заставлять детей лезть в тот же хомут.
Еще два месяца Купо ковылял на костылях.
Сначала он мог только спускаться по лестнице и курить трубочку на пороге.
Потом стал доходить до бульвара и сидел там часами, греясь на солнышке.
К нему постепенно возвращалась его прежняя веселость, — в часы вынужденного безделья он мог теперь вволю балагурить и зубоскалить.
Но вместе с радостью жизни он начинал находить удовольствие и в самом ничегонеделании.
Ему нравилось дремать на солнышке, дав полную свободу телу, не напрягая мускулов; это была как бы постепенная победа лени: пользуясь болезнью, она медленно внедрялась в него, расслабляла, пропитывала все его существо.
Он возвращался веселый, шутливый, находил жизнь прекрасной и не понимал, почему бы ему всегда не проводить время таким образом.
Избавившись наконец от костылей, он стал совершать уже более далекие прогулки и забегал в мастерские повидаться с приятелями.
Он останавливался перед строящимися домами и стоял, скрестив руки, посмеиваясь и покачивая головой. Он подшучивал над рабочими, вытягивал свою ногу и показывал на нее: вот, мол, к чему приводит чрезмерное усердие.
Постояв таким образом и позубоскалив над работающими, он отходил успокоенный, — это утоляло его ненависть к своему ремеслу.