Ну, так нечего и запираться! Только скареды едят втихомолку.
Купо, увидев, что часовщик схватился за кошелек и вытряхивает из него монеты, помахал ему бутылкой и, когда тот закивал в ответ, отправился к нему с бутылкой и стаканом.
Началось братанье с улицей.
Пили за здоровье прохожих, а когда показывались славные ребята, подзывали и угощали их.
Пирушка распространялась, разливалась все дальше, так что под конец дьявольская вакханалия охватила всю улицу: весь квартал Гут-д'Ор принимал участие в этом невиданном обжорстве.
Угольщица, г-жа Вигуру, расхаживала взад и вперед перед дверью.
— Эй!
Госпожа Вигуру!
Госпожа Вигуру! — заорала компания.
Угольщица вошла, глупо посмеиваясь. Она была так толста, что платье на ней чуть не лопалось.
Мужчины любили щипать ее, потому что у нее нельзя было прощупать ни одной косточки.
Бош усадил г-жу Вигуру рядом с собой и тотчас же ухватил ее под столом за колено.
Но она привыкла к такому обращению; спокойно потягивая вино, она принялась рассказывать, что все соседи смотрят в окна и что жильцы дома начинают сердиться.
— Ну, это уж наше дело, — сказала г-жа Бош.
— Ведь привратники-то мы?
Ну так мы и отвечаем за тишину и спокойствие… Пусть только сунутся с жалобой, — так отделаем, что не обрадуются!
В задней комнатке между Нана и Огюстиной возникла настоящая драка из-за противня. Обеим хотелось вылизать его.
Целых четверть часа противень катался и прыгал по полу, дребезжа, как старая кастрюля.
Теперь Нана ухаживала за Виктором, который подавился косточкой.
Она щекотала его под подбородком и заставляла глотать сахар как лекарство.
Но это не мешало ей следить за большим столом.
Она каждую минуту являлась в прачечную и просила то вина, то хлеба или мяса для Этьена и Полины.
— На, лопай! — говорила ей мать.
— Когда ты, наконец, отстанешь от меня?!
Детям уже кусок в горло не лез, но они все продолжали есть, хоть и через силу, и, подбадривая друг друга, выстукивали вилками благодарственную молитву.
Среди общего гвалта между мамашей Купо и дядей Брю завязался разговор.
Несмотря на все выпитое и съеденное, старик был по-прежнему смертельно бледен. Он говорил о своих сыновьях, убитых в Крыму.
Да, если бы детки остались в живых, у него был бы на старости лет кусок хлеба.
Но старуха Купо, наклонившись к нему, говорила слегка заплетающимся языком:
— Оставьте! С детьми тоже не мало горя примешь!
Вот хоть бы я, — с виду я счастливая, а ведь мне частенько приходится плакать… Нет, не жалейте о детях.
Дядя Брю покачал головой.
— Мне нигде не дают работы, — пробормотал он.
— Я слишком стар.
Когда я вхожу в мастерскую, молодежь насмехается надо мной: меня спрашивают, не я ли чистил сапоги Генриха IV… В прошлом году я еще зарабатывал: красил мост. Мне платили тридцать су в день.
Приходилось лежать на спине над водой.
С тех пор я и кашляю… Теперь кончено, меня отовсюду гонят.
— Дядя Брю поглядел на свои жалкие, иссохшие руки и прибавил: — Оно и понятно, ведь я уже ни на что не годен.
Они правы, я на их месте делал бы то же самое… Вся беда, видите ли, в том, что я никак не могу умереть.
Да, да, я сам виноват.
Кто не может работать, тому надо лечь и околеть.
— Право, — сказал Лорилле, прислушивавшийся к разговору, — я не понимаю, почему правительство не помогает инвалидам труда… На днях я прочел в газете…
Но Пуассон счел своим долгом вступиться за правительство.
— Рабочие — не солдаты, — объявил он.
— Инвалидные дома устроены для солдат.
Нельзя требовать невозможного…
Подали десерт.
Посреди стола был водружен торт в виде храма, с куполом из цукатов; на куполе красовалась искусственная роза, а около нее качалась на тонкой проволочке бабочка из серебряной бумаги.
Две капельки клея дрожали на лепестках: они должны были изображать капли росы.
Налево от торта поставили кусок сыра в глубокой тарелке, а направо — блюдо сочной мятой клубники.