Записи сделаны различными почерками, очевидно, в тетрадках хозяйничает всякий, кто хочет.
В списках пожертвований натурою не проставлена цена продуктов.
Но ведь, позвольте, та рожь, которая теперь стоит 1 р. 15 к., через два месяца может подняться в цепе до 2 р. 15 к.
Как же можно так?
Затем «выдано A.
M. Соболю 32 р.».
Когда выдано?
Для чего выдано?
Где оправдательный документ?
Ничего нет и ничего не поймешь.
В случае судебного разбирательства эти бумаги будут только затемнять дело.
– Как она наивна! – изумлялся я. – Какой она еще ребенок!
Мне было и досадно, и смешно.
V.
Жена собрала уже восемь тысяч, прибавить к ним мои пять – итого будет тринадцать.
Для начала это очень хорошо.
Дело, которое меня так интересовало и беспокоило, находится, наконец, в моих руках; я делаю то, чего не хотели и не могли сделать другие, я исполняю свой долг, организую правильную и серьезную помощь голодающим.
Все, кажется, идет согласно с моими намерениями и желаниями, но почему же меня не оставляет мое беспокойство!
Я в продолжение четырех часов рассматривал бумаги жены, уясняя их смысл и исправляя ошибки, но вместо успокоения я испытывал такое чувство, как будто кто-то чужой стоял сзади меня и водил по моей спине шершавою ладонью.
Чего мне недоставало?
Организация помощи попала в надежные руки, голодающие будут сыты – что же еще нужно?
Легкая четырехчасовая работа почему-то утомила меня, так что я не мог ни сидеть согнувшись, ни писать.
Снизу изредка доносились глухие стоны – это рыдала жена.
Мой всегда смирный, сонный и ханжеватый Алексей то и дело подходил к столу, чтобы поправить свечи, и посматривал на меня как-то странно.
– Нет, надо уехать! – решил я наконец, выбившись из сил. – Подальше от этих великолепных впечатлений.
Завтра же уеду.
Я собрал бумаги и тетрадки и пошел к жене.
Когда я, чувствуя сильное утомление и разбитость, прижал обеими руками к груди бумаги и тетради и, проходя через спальню, увидел свои чемоданы, то до меня из-под пола донесся плач…
– Вы камер-юнкер? – спросил меня кто-то на ухо. – Очень приятно.
Но всё-таки вы гадина.
– Всё вздор, вздор, вздор… – бормотал я, спускаясь по лестнице. – Вздор… И то вздор, будто мною руководит самолюбие или тщеславие… Какие пустяки!
Разве за голодающих дадут мне звезду, что ли, или сделают меня директором департамента?
Вздор, вздор!
И перед кем тут в деревне тщеславиться?
Я устал, ужасно устал, и что-то шептало мне на ухо:
«Очень приятно.
Но всё же вы гадина».
Почему-то я вспомнил строку из одного старинного стихотворения, которое когда-то знал в детстве:
«Как приятно добрым быть!»
Жена лежала на кушетке в прежней позе – лицом вниз и обхватив голову обеими руками.
Она плакала.
Возле нее стояла горничная с испуганным, недоумевающим лицом.
Я отослал горничную, сложил бумаги на стол, подумал и сказал:
– Вот ваша канцелярия, Natalie.
Всё в порядке, всё прекрасно, и я очень доволен.
Завтра я уезжаю.
Она продолжала плакать.
Я вышел в гостиную и сел там в потемках.
Всхлипывания жены, ее вздохи обвиняли меня в чем-то, и, чтобы оправдать себя, я припоминал всю нашу ссору, начиная с того, как мне пришла в голову несчастная мысль пригласить жену на совещание, и кончая тетрадками и этим плачем.
Это был обычный припадок нашей супружеской ненависти, безобразный и бессмысленный, каких было много после нашей свадьбы, но при чем же тут голодающие?