Мы с женой любим все новое, только действительно новое, а не потуги на него.
Тупость и невежество, увы, не новость, а нас в избытке угощают и тем и другим, выдавая за откровения прогресса и просвещенности.
Да это откровение пошлости!
Пошлость, действительно, стала проявляться в такой форме, что я готов признать ее новым словом; не думаю, что прежде существовало что-либо подобное.
На мой взгляд, пошлости до нынешнего века вообще не знали.
В прошлом веке она, правда, изредка кое-где проскальзывала, но только в виде отдаленной угрозы, зато нынче так сгустилась в воздухе, что все поистине утонченное стало буквально неразличимо.
Так вот, вы пришлись нам по душе… – Мягко положив руку на колено Каспару и улыбаясь вместе самоуверенно и смущенно, секунду помедлил: – Я намерен сказать вам кое-что в высшей степени обидное и покровительственное, вы уж простите мне эту маленькую вольность.
Так вот, вы пришлись нам по душе, потому что… потому что примирили нас с будущим.
Если можно рассчитывать на какое-то количество людей, подобных вам, – что ж, а la bonne heure! Я говорю это не только от своего имени, но и от имени жены.
Она ведь достаточно часто говорит от моего имени, почему бы и мне не позволить себе этого?
Мы с ней, видите ли, все равно как шандал и щипцы для нагара, так же нерасторжимы.
Я не слишком много возьму на себя, если скажу, что, насколько я понял, вы занимаетесь… коммерцией!
Ну а занятие это таит в себе, как известно, опасность; и мы поражены тем, что вам удалось ее избежать.
Прошу заранее извинить меня, если вам покажется, что комплимент мой весьма дурного вкуса. По счастью, меня не слышит жена.
Я хочу сказать – и вы могли бы стать одним из тех… о ком мы сейчас говорили.
Вся Америка толкала вас на этот путь Но что-то в вас помогло вам устоять, уберегло вас.
И тем не менее вы так современны, так современны, самый современный человек из всех, кого мы знаем!
Возвращайтесь, мы всегда вам будем рады.
Я упомянул уже, Озмонд был, что называется, в духе – приведенные высказывания как нельзя лучше это подтверждают.
Он никогда еще не позволял себе так выходить из границ сдержанности, и Каспару, слушай он более внимательно, могло бы, пожалуй, прийти в голову, что защита утонченности находится в весьма не подходящих руках.
Мы, однако, можем не сомневаться, Озмонд знал, что делает, и если он избрал этот покровительственный тон, дойдя в нем до несвойственной ему бесцеремонности, то, надо полагать, имел свои причины для подобной бравады.
Гудвуд же лишь смутно ощущал, что собеседник его позволяет себе какие-то выпады, но не совсем понимал, куда тот метит. Он, вообще, не совсем понимал, о чем толкует Озмонд.
Ему хотелось остаться наедине с Изабеллой, и желание это говорило в нем так громко, что заглушало даже удивительно внятный голос ее мужа.
Он наблюдал за ней в то время, как она беседовала с другими, и думал, когда же она освободится и можно ли ему попросить ее пройти с ним в какую-нибудь другую комнату.
В отличие от Озмонда он был чрезвычайно не в духе, и все вокруг возбуждало в нем глухую ярость.
До этой минуты он не питал к Озмонду личной неприязни, он находил его очень сведущим, любезным и более, чем он предполагал, похожим на человека, за которого и должна была выйти замуж Изабелла Арчер.
Хозяин дома в открытой борьбе одержал над ним верх, и у Гудвуда слишком развито было чувство справедливости, чтобы из-за этого он позволил себе недооценить Озмонда. Он не пытался заставить себя хорошо к нему относиться.
На такой порыв сентиментального благодушия Каспар Гудвуд был решительно неспособен даже в ту пору, когда почти убедил себя примириться со случившимся.
В Озмонде он видел весьма выдающуюся личность дилетантского толка, господина, который страдает от избытка досуга и пытается заполнить его, изощряясь в пустой болтовне.
Но Каспар ему не слишком-то доверял, он никак не мог понять, какого черта понадобилось Озмонду в чем бы то ни было изощряться перед ним.
Он начал подозревать, что Озмонд находит в этом некое тайное удовольствие, и все больше укреплялся в мысли, что у его торжествующего соперника есть в натуре какая-то извращенность. Кто-кто, а он знает, что у Гилберта Озмонда нет причин желать ему зла, что тому нечего с его стороны опасаться.
Раз и навсегда Озмонд одержал над ним верх и мог позволить себе быть добрым по отношению к тому, кто потерял все.
Минутами, правда, он, Каспар, люто желал ему смерти, жаждал убить его, но ведь Озмонду это не могло быть известно – благодаря долгой привычке Каспар довел теперь до совершенства свое умение казаться недоступным любым сильным чувствам.
Он совершенствовался в нем для того, чтобы обмануть себя, но в первую очередь ему удавалось обмануть других.
А ему самому это умение не помогло, о чем лучше всего свидетельствовало то глубокое молчаливое раздражение, которое овладело им, когда он услышал, что Озмонд говорит о мнениях своей жены так, будто вправе за них ручаться.
Это единственное, что Каспар способен был расслышать из всего сказанного в этот вечер хозяином дома. Он понимал, что Озмонд еще больше, чем всегда, упирает на царящее в палаццо Рокканера супружеское согласие, особенно подчеркивает, что они живут с женой душа в душу и каждому из них так же привычно говорить «мы», как «я».
Все это было явно неспроста и оттого так злило и озадачивало нашего бедного бостонца, которому оставалось лишь утешать себя тем, что отношения миссис Озмонд с ее мужем ни в коей мере его не касаются.
У него не было никаких доказательств, что муж представляет их в ложном свете. Если бы он судил об Изабелле только по виду, то вынужден был бы признать, что она вполне довольна жизнью.
Он ни разу не заметил в ней ни малейшего признака недовольства.
От мисс Стэкпол он, правда, слышал, что она утратила свои иллюзии, но мисс Стэкпол, поскольку она писала для газет, любила сенсационные новости, И любила узнавать их первой.
Кроме того, с момента приезда в Рим она держалась крайне осторожно, почти не светила ему своим фонарем.
Мы, право же, можем смело утверждать, это было бы против ее правил.
Теперь, когда она видела, как все обстоит у Изабеллы на самом деле, она обрела должную сдержанность.
Если чем-то здесь и можно было помочь, то уж во всяком случае не тем, что она воспламенит бывших поклонников Изабеллы сообщением о ее неблагополучии.
Мисс Стэкпол по-прежнему принимала живейшее участие в душевном состоянии Каспара Гудвуда, но проявлялось оно теперь лишь в том, что она снабжала его избранными статейками, как юмористическими, так и другого толка, из американских газет и журналов, каковые получала в количестве трех-четырех с каждой почтой и прочитывала обыкновенно от первого до последнего слова, вооружившись предварительно парой ножниц.
Вырезанные статьи она вкладывала в конверт с написанным на нем именем мистера Гудвуда и сама относила к нему в гостиницу.
Он никогда не спрашивал ее об Изабелле – разве не для того проехал он пять тысяч миль, чтобы увидеть все своими глазами?
Таким образом, у него не было никаких оснований считать миссис Озмонд несчастной, но как раз отсутствие оснований усиливало его раздражение и чувство острого отчаяния, с которым он, вопреки собственной теории, будто ему уже все равно, вынужден был признать теперь, что, поскольку речь идет об Изабелле, ему больше не на что надеяться.
Даже в таком скромном удовлетворении, какое дает знание правды, ему и в этом было отказано; очевидно, не полагались даже на его почтительное отношение к ней, если бы все же оказалось, что она несчастлива.
Он безнадежен, бессилен, бесполезен.