– Благодарю вас, – отвечала мадам Мерль. – Но, боюсь, ваша тетушка не видит или, вернее, не учитывает отклонений, которые не лежат на поверхности.
– Вы хотите сказать, что в вашей душе есть необузданные стороны, о которых она ничего не знает?
– О нет. Боюсь, самые темные стороны моей души как раз и есть самые смирные.
Я хочу сказать, что не иметь недостатков, в понимании вашей тетушки, означает не опаздывать к столу – к столу в ее доме. (Кстати, позавчера, когда вы воротились из Лондона, я не опоздала, я вошла в гостиную, когда часы показывали ровно восемь, а вот вы все пришли до времени.) Это означает, что, получив письмо, вы отвечаете на него в тот же день, что отправляясь к ней в гости, не набираете много вещей и, упаси бог, не болеете, находясь под ее кровом.
В этом, по мнению миссис Тачит, и заключается добродетель. Блажен, кто может разложить это понятие на составные части!
Как видим, в своих речах мадам Мерль не скупилась на смелые, свободно брошенные мазки, нередко придававшие ее словам обратный смысл, но даже и тогда Изабелла не ощущала яда.
Ей просто в голову не могло прийти, что изысканная гостья миссис Тачит прохаживается на счет хозяйки, – и причины такого непонимания вполне очевидны.
Во-первых, она жадно ловила оттенки значений в ее словах, во-вторых, мадам Мерль давала понять, что сказала далеко не все, а в-третьих, кто же не знает, что говорить без околичностей о ваших ближайших родственниках – несомненный знак особого к вам расположения.
По мере того как шли дни, этих знаков дружества становилось все больше, и в особенности льстили Изабелле те, из которых явствовало, что мадам Мерль предпочла бы сделать предметом их бесед самое мисс Арчер.
Правда, нередко она ссылалась на случаи из собственной жизни, но никогда на них не задерживалась: грубый эгоизм был столь же мало ей свойствен, как и склонность к пустым сплетням.
– Я старая, скучная, отцветшая женщина, – не раз повторяла она. – И так же неинтересна, как прошлогодняя газета.
Вы молоды, свежи, пронизаны настоящим. В вас есть главное: вы – сегодняшний день.
Когда-то и я им была, в свой час.
У вас он продлится дольше.
Вот и поговорим о вас, мне интересно каждое ваше слово.
Я люблю говорить с теми, кто моложе меня, – явный признак того, что старею.
Наверное, в этом есть своего рода возмещение: когда нет молодости в себе самом, окружаешь себя ею извне и, знаете, убеждаешься, что так, со стороны, видишь и ощущаешь ее даже лучше.
Мы, несомненно, должны быть на стороне молодых, и я всегда буду на их стороне.
Не думаю, что старики ста…и бы раздражать меня – надеюсь, этого не случится: есть старики, которых я просто обожаю.
Но душою я с молодежью – молодость трогает и волнует меня бесконечно.
А вам я даю carte blanche. Можете даже дерзить мне, если вздумается, я пропущу это мимо ушей и, конечно, немыслимо вас избалую.
Что? Я говорю так, словно мне сто лет?
Мне именно столько, если угодно, даже больше – ведь я родилась до Французской революции.
Ах, дорогая моя, je viens de loin – я принадлежу старому, старому миру.
Но я не хочу говорить о нем, будем говорить о новом.
Расскажите мне еще об Америке, мне всегда мало того, что вы о ней говорите.
Меня привезли сюда совсем малюткой, с тех пор я здесь, и как это ни возмутительно, просто ужасно, но я почти ничего не знаю об этой великолепной, этой чудовищной, этой нелепой стране – воистину самоет великой и самой забавной на свете.
В Европе много таких отрезанных ломтей, как я, и, скажу откровенно, по-моему, мы все несчастные люди.
Человек должен жить в своей стране, там его место, какая бы она ни-была.
Здесь мы плохие американцы и никуда не годные европейцы, повсюду не на месте.
Ползучие растения, паразиты, стелющиеся по верху и не имеющие корней в земле.
Я по крайней мере знаю, что я такое, и не питаю на свой счет иллюзий.
Для женщины такое положение – еще куда ни шло. У женщины вообще нет своего места в жизни. Ей везде суждено стелиться по верхам и ползти – где больше, где меньше.
Вы не согласны со мной, дорогая? Вам это претит? Вы никогда не станете ползать?
Это верно, вы – не ползаете, вы держитесь прямо, прямее многих женщин.
Что ж, превосходно, вы, пожалуй, действительно ползать не будете.
Но мужчины, американцы, je vous demande un peu, – что им дает жизнь здесь?
Их положение весьма незавидно.
Взгляните хотя бы на Ральфа Тачита – как прикажете его аттестовать?
К счастью, у него чахотка – я говорю «к счастью», потому что болезнь хоть как-то его занимает.
Его чахотка – это его carriere, своего рода положение в обществе.
О нем можно сказать:
«Мистер Тачит печется о своих больных легких, он как никто разбирается в климате».
А иначе кем бы он был, что представлял бы собой?
«Мистер Ральф Тачит, американец в Европе».
Это же ни о чем не говорит – ровным счетом ни о чем.
Еще о нем известно – «он очень образован» и «у него замечательная коллекция старинных табакерок».
Только этой коллекции и недоставало!
Я просто слышать о ней не могу. Какое убожество!
С его отцом, с этим бедным стариком, дело обстоит иначе, у него есть свое лицо, и весьма солидное.