Чарльз Диккенс Во весь экран Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (1850)

Приостановить аудио

Да благословит его бог!

Ура!

Трижды осушили мы в его честь по три рюмки, а затем еще одну, и в заключение еще одну.

Обходя вокруг стола, чтобы пожать ему руку, я разбил свою рюмку и пробормотал, заикаясь:

– Стир…форт! Вы моя… п-путевод… з-звезда!

Вдруг мне послышалось, что кто-то распевает песню.

Певцом оказался Маркхем, он пел:

«Когда на сердце заботы бремя».

Пропев ее, он предложил нам выпить «за женщину».

Против этого я возразил, этого я не мог допустить.

Я заявил, что предлагать такой тост неучтиво и я никогда не разрешу провозглашать подобные тосты в своем доме, где можно пить только «за леди».

Я говорил с ним очень резко, вероятно потому, что видел, как Стирфорт и Грейнджер смеются надо мной, а может быть, над ним или над нами обоими.

Он заявил, что человеку нельзя приказывать.

Я сказал, что можно.

Он возразил, что в таком случае человека нельзя оскорблять.

Я сказал, что на сей раз он прав: человека нельзя оскорблять под моей кровлей, где лары священны, а законы гостеприимства превыше всего.

Он сказал, что человек не унизит своего достоинства, если признает, что я чертовски славный малый.

Я тотчас же предложил выпить за его здоровье.

Кто-то курил.

Мы все курили.

Курил и я, стараясь справиться с мелкой дрожью.

Стирфорт произнес в мою честь речь, которая растрогала меня чуть не до слез.

Я ответил благодарственной речью и выразил надежду, что все присутствующие будут обедать у меня завтра и послезавтра, – словом, каждый день в пять часов, дабы мы могли наслаждаться весь вечер беседой и обществом друг друга.

Тут я почувствовал потребность провозгласить за кого-нибудь тост и предложил выпить за здоровье моей бабушки, мисс Вечен Тротвуд, лучшей из представительниц ее пола.

Кто-то высунулся из окна моей спальни и прижимался горячим лбом к холодному каменному карнизу, чувствуя, как – ветерок обвевает его лицо.

Это был я сам!

Я называл себя

«Копперфилдом» и говорил:

– Ну, зачем ты пробовал курить?

Мог бы сообразить, что это тебе не под силу.

Потом кто-то неуверенно разглядывал свое лицо в зеркале.

Это был опять-таки я.

В зеркале я был очень бледен, глаза блуждали, а волосы – только волосы! – казались пьяными.

Кто-то сказал мне:

– Пойдемте в театр, Копперфилд!

И вот уже нет спальни, и снова передо мной появился стол, заставленный дребезжащими стаканами… Лампа… По правую мою руку Грейнджер, по левую Маркхем, напротив Стирфорт – все сидят, окутанные дымкой, где-то очень далеко.

В театр?

Ну, конечно!

Превосходно!

Пошли!

Но пусть меня извинят: я выйду последним и потушу лампу, во избежание пожара!

Какое-то замешательство в темноте – оказывается, исчезла дверь.

Я ощупью разыскивал ее в оконных занавесках, когда Стирфорт, смеясь, взял меня под руку и вывел из комнаты.

Один за другим мы спустились по лестнице.

На последних ступенях кто-то упал и скатился вниз.

Кто-то другой сказал, что это Копперфилд.

Меня рассердила такая ложь, но вдруг я почувствовал, что лежу на спине в коридоре, и стал подумывать, что, пожалуй, тут есть доля правды.

Очень туманная ночь, большие расплывчатые кольца вокруг уличных фонарей.

Шел бессвязный разговор о том, что на улице сыро.

А я считал, что подмораживает.