Чарльз Диккенс Во весь экран Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (1850)

Приостановить аудио

— Говорите же, компаньон! — понукал Уриа.

— Одно время такие подозрения действительно у меня были, — сказал мистер Уикфильд. 

— Я думал, да простит меня бог, что и у вас они имеются.

— Нет, нет, нет! — вырвалось с глубокой душевной мукой у доктора.

— Было время, когда мне казалось, — продолжал мистер Уикфильд, — что вы хотите услать Мэлдона за границу именно с целью удалить его навсегда из вашего дома.

— Нет, нет, нет! — возразил доктор. 

— Только чтобы сделать удовольствие Анни, я старался устроить судьбу ее товарища детства.

Тут ничего не было другого.

— Конечно, раз вы говорите, я не могу в этом сомневаться, но я думал, — умоляю не забывать моей слабости судить обо всем со своей, предвзятой точки зрения, — я думал, что при такой разнице в годах…

— Видите, мистер Копперфильд, вот как надо смотреть на вещи! — воскликнул Уриа с лицемерным и оскорбительным состраданием.

— Такая юная и очаровательная девушка, — продолжал мистер Уикфильд, — несмотря на все уважение, питаемое ею к вам, должна была руководствоваться при выходе замуж только житейскими соображениями.

Я не принял во внимание бесчисленного количества всяких добрых чувств, какие могли играть тут роль.

Ради бога, не забывайте об этом.

— Как он деликатно все это излагает! — кивая головой, вставил Уриа.

— Повторяю, я мог многое упустить из-за того, что смотрел на нее с одной только точки зрения, — продолжал мистер Уикфильд.  — Заклинаю вас, мой старый друг, всем, что для вас дорого, помнить об этом!

Но теперь я должен сознаться, раз уж нет другого исхода… — Конечно, нет, если дело дошло до этого, — подхватил Уриа.

— …должен сознаться, что подозревал ее, — проговорил мистер Уикфильд, беспомощно и растерянно глядя на своего компаньона, — подозревал и считал, что она нарушает свой долг по отношению к вам, и уж если говорить начистоту, то, признаюсь, иногда мне бывало неприятно, что моя Агнесса в таких с ней дружеских отношениях и может видеть то, что я сам вижу.

Никогда никому я об этом не заикался.

Никогда не думал, что это может быть известно кому-нибудь другому.

И хотя сейчас вам ужасно это слышать, — прибавил мистер Уикфильд с убитым видом, — но если бы вы знали, как ужасно мне это говорить, то вы пожалели бы меня!

Добрейший доктор протянул мистеру Уикфильду руку, и тот держал ее некоторое время, поникнув головой.

— Несомненно, — заговорил Уриа, извиваясь, как угорь, — касаться такого дела чрезвычайно неприятно для каждого из нас, но раз уж мы зашли так далеко, то я позволю себе указать на то, что и Копперфильд замечал это.

Я повернулся к нему и спросил, как смеет он ссылаться на меня.

— О! Это очень похвально с вашей стороны, Копперфильд, — ответил Уриа, продолжая извиваться, — и мы все знаем, какой у вас чудесный характер, но, сознайтесь, вы очень хорошо меня поняли, когда я тогда вечером говорил об этом.

Да, Копперфильд, вы прекрасно поняли, не отрицайте этого!

Конечно, вы делаете это с наилучшими намерениями, но все-таки лучше вам не делать этого, Копперфильд!

На мгновение кроткие глаза добрейшего доктора остановились на мне, и я почувствовал, что он не мог не прочесть на моем лице былых воспоминаний и сомнений, — они слишком ясно были написаны на нем.

Но не стоило жалеть об этом: тут ничего нельзя было исправить, нельзя было отказаться от того, что он прочел на моем лице.

Снова водворилось молчание. Наконец доктор встал, два-три раза прошелся по комнате, затем вернулся к тому месту, где стояло его кресло, прислонился к спинке и, поднося время от времени носовой платок к влажным глазам, стал говорить с таким безыскусственным благородством, которое, по-моему, делало ему больше чести, чем если бы он вздумал скрывать свою скорбь.

— Я виноват, — начал он, — думаю, что даже очень виноваит.

Я подверг любимое мной существо испытаниям и подозрениям, которым без меня оно никогда не подвергалось бы.

Уриа засопел, вероятно желая выразить этим сочувствие.

— Если бы не я, никогда Анни не стала бы предметом таких подозрений, — продолжал доктор. 

— Джентльмены, вы знаете, я стар, а сейчас чувствую, что мне не для чего больше жить.

Но головой ручаюсь, да, головой, за честь и верность дорогой мне женщины.

Не думаю, чтобы среди лучших представителей рыцарства и самых идеальных романтических типов, когда-либо изображенных художниками, нашелся такой, который мог бы сказать это с более трогательным достоинством, чем сказал прямодушный старый доктор.

— Но, — продолжал он, — если прежде у меня были какие-нибудь иллюзии на этот счет, то в настоящее время, поразмыслив, я не могу отрицать, что вовлек эту женщину в несчастный для нее брак.

Я человек, совершенно не привыкший наблюдать, и потому я более склонен доверять наблюдениям людей разного возраста и разного положения, чем своим собственным.

Я и раньше упоминал, что меня всегда восхищали его кротость и доброта к молодой жене, но теперь эта благородная нежность, с которой он говорил о ней, то почти благоговение, с которым он отвергал малейшее сомнение в ее невиновности, еще гораздо больше возвысили его в моих глазах.

— Я женился на этой молодой леди, когда она была еще очень юна, — рассказывал доктор. 

— Я взял ее, когда характер ее только складывался.

Влиять на образование этого характера было для меня счастьем.

Я хорошо знал ее отца, хорошо знал ее.

Видя, какое это прекрасное, одаренное существо, я учил ее, чему только мог.

Теперь я боюсь, что поступил очень дурно, как бы злоупотребив (неумышленно, конечно,) ее благодарностью в привязанностью ко мне, и в душе горячо прошу у нее прощения!

Он прошелся по комнате и стал на прежнее место. Взволнованный он дрожащей рукой оперся о кресло и глухим голосом снова, заговорил:

— Я думал, что буду служить для нее как бы прибежищем среди опасностей и превратностей жизни.

Я уверил себя, что, несмотря на разницу в годах, она будет жить со мной спокойно и счастливо.

Я не закрывал глаз на то, что наступит момент, когда я ее покину еще молодой и красивой, но уже созревшей! Поверьте, джентльмены, я думал об этом.

Благородство и великодушие преобразили невзрачную фигуру старика, и каждое слово его дышало силой.